ГлавнаяБиографияХронологияШедеврыГалереяСтиль и техникаГостеваяМузейНовости
Франсиско де Гойя
(1746 - 1828)
Творчество Франсиско Гойи многообразно и охватывает самые разные жанры. Однако ничто так не поражает воображение зрителя, как мрачные, тревожные, навечно западающие в память «Черные картины», написанные художником на закате жизни.
Главная
Поиск

страница 36

   Два дня спустя вечером они были одни с  Каэтаной.  Дул  солано,  душный

ветер из Африки; сквозь порывы ветра  доносились  вечерние  сигналы  обеих

враждующих эскадр, ближней - испанской и дальней - английской.

   Франсиско был взвинчен и раздражен. Он  стремился  уехать  в  Санлукар,

чтобы Каэтана всецело принадлежала ему. Жизнь в  Кадисе  вдруг  прискучила

ему,  прискучили  бесконечные   люди,   с   которыми   приходилось   здесь

встречаться. Неужели он  до  неприличия  затягивает  свой  отпуск,  рискуя

потерять милость двора, только  для  того,  чтобы  беседовать  с  сеньором

Мартинесом и ему подобными? Каэтане явно нравится обожание этого человека.

А до него, до Франсиско, ей нет дела. Хотя бы из вежливости, не говоря  уж

о чуткости, должна она понять, что он не желает торчать здесь.

   Не успел он додумать это, как она уже открыла рот:

   - Можешь ничего не говорить, Франсиско.

   - О чем? -  с  притворным  равнодушием  переспросил  он.  -  О  чем  не

говорить?

   - Если не возражаешь,  мы  завтра  же  уедем  в  Санлукар,  -  улыбаясь

ответила она.

   Всякую хандру как  рукой  сняло,  когда  он  снова  очутился  вдвоем  с

Каэтаной в Санлукаре; он сиял от счастья, как  в  те  недели,  что  прожил

здесь до поездки. Да  и  воспоминания  о  Кадисе  предстали  тут  в  более

радужном свете. Мужчины чествовали его, женщины  в  него  влюблялись,  ему

платили такие деньги, каких не получал до него ни один художник; слава его

разнеслась по всему королевству. При этом он только начал  показывать,  на

что способен; его искусство на подъеме. А теперь он опять здесь  со  своей

чудесной возлюбленной, и она подчиняется всем его прихотям.  Он  сам  себе

доказал, что он молод; он обладает всем, чего можно пожелать.

   "За столами золотыми жизни и искусства сидя", - звучала у него в голове

стихотворная строка, которую он услышал, кажется, от дона Мигеля.

   Однажды, нежась в постели, Каэтана спросила:

   - Ты по-прежнему не хочешь написать меня в виде махи?

   - Нет, почему же, -  с  готовностью  ответил  он.  И  написал  изящную,

жизнерадостную картину, изображавшую их вдвоем на  прогулке.  Она  была  в

наряде  махи  и  в  черной  мантилье,  он  шел,  немного  отступя,  а  она

поворачивалась к нему, кокетливо изогнув осиную талию; в  одной  руке  она

призывно  держала  раскрытый  веер,  а  другой  многозначительным   жестом

показывала на веер, повелительно подняв указательный  палец.  Сам  же  он,

Гойя, в позе придворного кавалера, учтиво обращался к ней. Одет он  был  в

высшей степени изысканно, даже щегольски: на нем  был  коричневатый  фрак,

дорогие кружева и высокие ботфорты, он казался до неузнаваемости молодым и

влюбленным, как школьник.

   Она поняла, что он упорно не желает видеть в ней маху,  что  он  и  тут

изобразил ее знатной дамой в наряде махи. Но картина нравилась Каэтане.  В

ней была безобидная, шаловливая насмешка, да к тому же и себя он  высмеял,

как озорной мальчишка.

   На следующий день она рассказала ему, что ей  опять  являлась  покойная

камеристка Бригида и опять сказала, что она умрет молодой, но  не  раньше,

чем ее изобразят в виде махи. Гойя лениво развалился в кресле.

   - Значит, увы! Твоя песенка уже спета, - заметил он.

   - Не болтай глупостей! - возразила она. -  Ты  отлично  понимаешь,  что

именно Бригида хотела сказать.

   - По-моему, это очень хорошее пророчество, - заявил Гойя. - Пусть  тебя

не пишут в виде махи - и ты проживешь полтораста лет.

   - Раз я решила, я добьюсь того, что меня напишут в виде махи, - сказала

она. - Бригида это понимает не хуже нас с тобой.

   - Кстати, в чем была твоя Бригада? - спросил Франсиско.

   Каэтана, растерявшись, ответила:

   - Ну, она была одета, как все камеристки. - И вдруг вспылила: -  В  чем

была? Что ты допрашиваешь, как инквизитор?

   - Я живописец, - миролюбиво ответил Франсиско. - То, чего  я  не  вижу,

для меня  не  существует.  Привидение,  которое  я  не  могу  написать,  -

ненастоящее привидение.

   Доктор Пераль и в Кадисе держался  в  тени,  а  тут  и  вовсе  старался

стушеваться, когда видел, что в нем не нуждаются. Вообще он был веселым  и

умным собеседником  и  всячески  показывал  Гойе,  с  каким  знанием  дела

восторгается его  творчеством.  У  Гойи  не  укладывалось  в  голове,  как

человек, сыгравший  такую  мрачную  роль  в  смерти  герцога,  может  быть

неизменно весел и доволен. При всей скромности своего достатка, Пераль был

наделен такой гордыней, что  считал,  по-видимому,  себя  неизмеримо  выше

остальных и  полагал,  что  недозволенное  тупой  толпе  дозволено  ему  -

человеку науки. Если он был причастен к смерти герцога, а в этом  Гойя  ни

минуты не сомневался, то сделал свое дело хладнокровно, без  колебаний,  и

даже не подумал, что демоны могли притаиться по углам и подглядывать.

   В свое время Гойя с презрением отказался писать Пераля.  Теперь  же  он

был не прочь  поработать  над  портретом  этого  опасного  и  неуловимого,

несмотря  на  четкие  черты  лица,  человека,  хотя  бы  для  того,  чтобы

разобраться в нем. Однажды он ни с того ни с сего предложил написать  его.

Пераль был озадачен и попытался отшутиться:

   - Цены, которые платит сеньор Мартинес, мне не по карману.

   - А я напишу на портрете: A mi amigo [моему другу (исп.)],  -  улыбаясь

ответил Гойя.

   Это была традиционная формула, означавшая, что художник дарит  картину,

и при мысли, что он может стать обладателем такого подаренного  художником

портрета, у страстного коллекционера Пераля забилось сердце.

   - Вы очень щедры, дон Франсиско, - сказал он.

   Гойя работал над портретом долго и старательно.  Он  писал  его  в  том

серебристо-сером тоне, секрет которого знал один, и нежность  тона  только

подчеркивала то мрачное, что художник чуял за  умным,  невозмутимым  лицом

врача. Гойя ничего не позволил утаить дону Хоакину и посадил его так,  что

были видны обе руки.

   - Как? И руки вы мне тоже дарите? - пошутил Пераль.

   Именно руки, убившие мужа Каэтаны Гойя и хотел написать.

   Обычно же сеансы проходили очень приятно. Пераль был разговорчив и  как

будто откровенен,  но  все  же  что-то  в  нем  оставалось  потаенное,  не

поддающееся разгадке, и Гойя живо заинтересовался  этим  человеком,  можно

сказать, даже полюбил его, хотя порой какой-нибудь  случайный  взгляд  или

жест  вызывал  у  него  отвращение.  Между   обоими   мужчинами   возникла

своеобразная дружба-вражда; они чувствовали себя связанными друг с другом,

старались друг друга узнать до конца, им  нравилось  говорить  друг  другу

горькие истины.

   Гойя не упоминал о Каэтане, и Пераль тоже не произносил  ее  имени.  Но

между ними часто заходила  речь  о  любви  вообще.  Однажды  врач  спросил

художника, знает ли он,  какое  различие  делали  древние  философы  между

гедониками и эротиками.

   - Я всего-навсего невежественный маляр, - добродушно ответил Гойя, -  а

вы,  доктор,  человек  ученый,  премудрый  Туллий   Цицерон.   Пожалуйста,

просветите меня.

   - Гедоник стремится к высшему  блаженству  для  себя  одного,  -  начал

объяснять польщенный Пераль, - а эротик хочет не только испытывать,  но  и

дарить наслаждение.

   - Очень любопытно, - сказал Гойя с чувством неловкости: уж  не  Каэтану

ли имел в виду доктор.

   - Философ Клеанф учит: "Горе тому, кто попадет на  ложе  гедонички",  -

продолжал Пераль, - и тем, на кого свалится такая напасть, он рекомендовал

искать исцеления в  общественной  деятельности,  в  борьбе  за  свободу  и

родину. Звучит  это  неплохо,  но,  как  врач,  я  сомневаюсь,  чтобы  это

помогало.

   Во время сеансов Пераль, разумеется,  много  говорил  и  об  искусстве.

Особенно  восхищался  он  мастерством  Франсиско  в   изображении   живых,

говорящих глаз.

   - Я разгадал вашу хитрость, - сказал он. -  Вы  делаете  глазной  белок

меньше натурального, а  радужную  оболочку  -  больше.  -  И  в  ответ  на

удивленный взгляд Гойи пояснил:

   - Обычно поперечник радужной равен одиннадцати миллиметрам. А на  ваших

портретах он доходит до тринадцати. Я сам измерял.

   Гойя не знал, принять ли это в шутку, или нет.

   В другой раз Пераль заговорил о Греко. Он выразил сожаление, что король

Филипп; недостаточно понимал  Греко.  Насколько  больше  было  бы  создано

мастерских творений, если бы Филипп не лишил мастера своей милости.

   - Я не согласен с тем восторженным молодым поэтом, который назвал тремя

величайшими испанскими художниками Веласкеса, Мурильо  и  Гойю.  Для  меня

выше всех - Эль Греко, Веласкес и Гойя.

   Гойя  чистосердечно  ответил,  что   Греко   ему   чужд;   слишком   он

жеманно-аристократичен, слишком мало в нем испанского.

   - Должно быть, прав наш дон Хосе Кинтана. Я - настоящий  испанец,  я  -

крестьянин, у меня кисть грубая.

   Наконец  картина  была  готова.   С   полотна   на   зрителя   большими

насмешливыми, немного колючими глазами смотрел умный, даже значительный  и

жутковатый Пераль. Франсиско тщательно выписал кистью: "Goya  a  su  amigo

Joaquin Peral" [Гойя своему другу Хоакину Пералю (исп.)]. Пераль  смотрел,

как Гойя выводит буквы.

   - Спасибо, дон Франсиско, - сказал он.

   Пришло письмо из Хереса, написанное каракулями:

   Серафина напоминала о себе.

   - Возможно,  я  на  несколько  дней  съезжу  в  Херес,  чтобы  написать

Серафину, - сказал Гойя Каэтане.

   - Не лучше ли пригласить ее сюда?  -  заметила  Каэтана.  Она  говорила

равнодушным, небрежным тоном, но  за  ее  словами  чувствовалось  лукавое,

добродушное поощрение, от которого он вскипел.

   - Да это мне так просто в голову взбрело, - сказал он, - должно быть, я

и сам не поеду и ее не стану приглашать. Однако же она была бы  образцовой

махой, - язвительно заметил он, - и если уж я когда-нибудь возьмусь писать

маху, так только с нее.

   Придя вскоре после этого в обычный час к Каэтане, он застал ее  лежащей

на  софе  в  таком  костюме,  каких  в  минувшую  зиму  много  бывало   на

костюмированных балах. Это было одеяние из  тонкой  дорогой  белой  ткани,

больше подходившее к тореро, чем к махе,  не  то  рубашка,  не  то  штаны;

прилегая мягкими складками к телу, оно  скорее  обнажало,  чем  прикрывало

его. Сверху на Каэтане была коротенькая  ярко-желтая  кофточка  -  болеро,

расшитая мотыльками  из  черных  блесток;  платье  было  схвачено  широким

розовым поясом. Так она лежала, закинув руки за голову.

   - Если ты надумаешь писать Серафину в виде махи, такая  поза  и  одежда

тебе подойдут? - спросила она.

   - Н-да, - ответил он, и непонятно было, значит ли это "да"  или  "нет".

На диване лежала соблазнительная дама, нарядившаяся в  откровенный  костюм

махи; в харчевнях Манолерии ни один человек не принял бы  ее  за  маху,  и

Франсиско мог  допустить,  что  он  напишет  так  Каэтану,  но  отнюдь  не

Серафину.

   - Если ты будешь писать  такую  маху,  ты  напишешь  ее  в  натуральную

величину? - продолжала она допрашивать.

   - С каких пор тебя интересуют технические подробности? - в свою очередь

спросил он, немного удивившись.

   - Они меня интересуют сегодня, - начиная раздражаться, сказала она.

   - Вероятно, я написал бы ее в  три  четверти  натуральной  величины,  -

улыбаясь ответил он.

   Спустя несколько дней она повела его в комнату,  куда  почти  никто  не

входил; это была парадная,  но  явно  заброшенная  спальня,  должно  быть,

служившая одной из прежних хозяек Каса де Аро для официальных  приемов  во

время утреннего туалета. На  стене  висела  какая-то  малоценная  картина,

изображавшая охотничью сцену. При помощи такого же приспособления,  как  в

Кадисском дворце, Каэтана  отодвинула  картину.  За  ней  открылась  голая

стена, где можно было  поместить  вторую  картину.  Франсиско  стоял,  как

дурак.

   - Неужели ты не понимаешь? - спросила она. - Я хочу, чтобы  ты  наконец

написал меня в виде махи, настоящей махи.

   Он  уставился  на  нее.  Неужели  он  ее  верно  понял?  Нагая  женщина

Веласкеса, так он сам объяснил ей, - не богиня и не грандесса, она - маха.

   - Я хочу заказать вам, дон Франсиско, два  своих  портрета,  -  заявила

она, - один в костюме махи, другой в виде махи, как она есть.

   Раз ей так хочется, пусть так и будет. Он написал  ее  в  этом  дорогом

ярком наряде и уже тут изобразил нагой под прозрачной тканью.  Она  лежала

на приготовленном для наслаждений ложе, на блекло-зеленых  подушках,  руки

сплелись под головой, левая нога была чуть  согнута,  правая  ляжка  мягко

покоилась на левой, треугольник между ними был оттенен. Художник  попросил

ее слегка нарумяниться, прежде чем писать лицо, но написал он не ее  лицо,

он придал ей анонимные, неуловимые черты, как умел делать только  он;  это

было лицо одной определенной и вместе с тем любой женщины.

   Каэтану  увлекло  состязание,  на  которое  она  горделиво  пошла.  Она

добилась своего: Франсиско писал ее в виде махи; а Серафина, маха из  мах,

образец махи, тщетно ждала его к себе на прием у парадной постели.

   Он писал  в  той  комнате,  для  которой  картины  были  предназначены.

Падавший слева свет вполне годился для одетой махи. А раздетую он писал на

плоской кровле дозорной башни - мирадора; благодаря балюстраде свет  падал

именно так, как было нужно. Дуэнья сторожила их,  хоть  и  была  настроена

весьма неодобрительно; они могли считать себя в  безопасности.  И  все  же

затея была рискованная; такого рода дела в конце концов непременно выходят

наружу. Гойя писал с остервенением. Он понял  -  она  наложила  запрет  на

Серафину, она хотела значить для него больше, чем  Серафина.  Быть  больше

махой, чем Серафина. Но это ей не удастся. В нем  поднималось  злорадство.

Когда она вот так лежит перед ним, уже не он - ее пелеле, а наконец-то она

- его игрушка. И на полотне у него возникает не  маха.  Пусть  рождение  и

богатство  дали  ей  все,  что  может  дать  Испания:  к  народу  она   не

принадлежит, она всего-навсего жалкая  грандесса.  Как  ни  старайся,  она

никогда не будет махой.  И  тем  более  не  будет,  когда  снимет  с  себя

последние покровы.

   Мысли его перенеслись от живой женщины к  его  творению.  Он  не  знал,

можно ли назвать искусством то, что он тут делает; что бы  сказал  на  это

Лусан, его сарагосский учитель! Лусан давал ему срисовывать  чинно  одетые

гипсовые статуи, недаром он был цензором при инквизиции. То, что он сейчас

пишет, несомненно, не имеет  ничего  общего  с  бесстрастным,  безучастным

искусством, которому поклонялись Менгс и Мигель. Но  нет,  шалишь!  Он  не

собирается состязаться с мертвым  Веласкесом,  это  его  собственная  Dona

Desnude. Он, Гойя, изобразил в  этой  раздетой  и  одетой,  но  все  равно

обнаженной женщине всех женщин, с которыми когда-либо спал в постели или в

закуте. Он изобразил тело, зовущее ко всяческим наслаждениям. И  при  этом

два лица: одно - исполненное ожидания и похоти, застывшее от вожделения, с

жестоким, манящим, опасным взглядом; другое  -  немного  сонное,  медленно

пробуждающееся после утоленной страсти  и  уже  алчущее  новых  услад.  Не

герцогиню  Альба  и  не  маху  хотел  он  изобразить,  а  само  неутолимое

сладострастие с его томительным блаженством и с его угрозами.

   Картины были закончены. Каэтана нерешительно переводила взгляд с  одной

на другую. У обнаженной женщины и у той,  что  в  костюме  тореро,  разные

лица. Оба лица - ее и вместе с тем чужие.  Почему  Франчо  не  написал  ее

настоящего лица?

   - Вы написали нечто необычайное,  нечто  волнующее,  дон  Франсиско,  -

сказала она наконец. Потом овладела  собой.  -  Но  право  же,  я  не  так

сластолюбива, - добавила она с наигранной шутливостью.

 

   Подошла дуэнья. Стали

   Вешать на стену картины.

   И портрет одетой махи

   Скрыл фигуру обнаженной.

   Каэтана улыбнулась:

   "Вот увидишь, наши гости

   Даже и от этой махи

   Рты разинут!" И еще раз,

   Словно девочка, играя

   Механизмом, надавила

   Кнопку. Снова перед ними

   Обнаженная возникла

   Маха...

   В строгом черном платье -

   Воплощенное презренье, -

   Закусив губу, стояла

   Старая дуэнья... Альба

   Усмехнулась и прикрыла

   Наготу вторым портретом.

   А затем, подняв высоко

   Голову и вскинув брови,

   Поманила за собою

   Царственным и гордым жестом

   Своего Франсиско

   И пошла...

 

 

 

 
Благодарим:
Гойя Франсиско Хосе - о знаменитом испанском живописце
e-mail: info@goia.ru
ArtNow.ru
Облако интересных статей:
ГлавнаяГостевая книгаКарта сайтаКонтактыГалерея