ГлавнаяБиографияХронологияШедеврыГалереяСтиль и техникаГостеваяМузейНовости
Франсиско де Гойя
(1746 - 1828)
Творчество Франсиско Гойи многообразно и охватывает самые разные жанры. Однако ничто так не поражает воображение зрителя, как мрачные, тревожные, навечно западающие в память «Черные картины», написанные художником на закате жизни.
Главная
Поиск

страница 11

   Мартин Сапатер прожил в Мадриде дольше, чем предполагалось сначала.  Он

говорил, будто бы его задерживают дела, в  действительности  же  все  свое

время посвящал другу. Он не отпускал его одного из дому, боясь, как  бы  с

ним чего не приключилось. Франсиско не выносил никакой  опеки,  но  Мартин

умел все так хитро устроить, что друг ничего не замечал,  хотя  все  время

был под надзором.

   Число  заказов  росло,  как  никогда,  и  Мартин  доставал  все  новые,

стремясь, чтобы у Франсиско не создалось впечатления, будто постигшее  его

несчастье отдаляет от него людей. Гойя не брал  много  работ,  большинство

заказчиков он обнадеживал обещаниями на будущее время.

   Мартин старался разузнать все, что могло интересовать Гойю. Кое-что ему

рассказали  и  о  Каэтане.  Герцогиня   Альба,   сообщил   он   Франсиско,

ходатайствовала о  разрешении  выехать  за  границу  к  своим  итальянским

родственникам и, вероятно, не собирается возвращаться в Испанию,  пока  не

истечет срок ее изгнания из столицы.

   - Где бы она ни была, - сказал Франсиско, -  до  глухого  ей  дела  все

равно нет.

   Жизнь в Мадриде с его постоянно меняющимся климатом  была  явно  вредна

Сапатеру. Он плохо выглядел, сильно кашлял и радовался, что  Франсиско  не

слышит, какой у него злой кашель.

   Наконец он сказал, что едет домой. Друзья, по своему обыкновению, шумно

распрощались. Старались не давать волю чувствам, похлопали друг  друга  по

плечу, подшутили над своими годами и немощами,  и  затем  Мартин  отбыл  в

Сарагосу.

   Не успел он уехать, как Франсиско ушел из дому:  ему  хотелось  одному,

без посредников, проверить, как глухой Гойя и Мадрид приноровятся  друг  к

другу. От его дома было недалеко до Пуэрта дель  Соль  -  главной  площади

города. Там сходилось много больших улиц - калье Майор,  Ареналь,  Кармен,

Алькала и много других.

   И вот Гойя пришел на Пуэрта дель  Соль  в  час  наибольшего  оживления.

Сначала он постоял у лавок и лотков торговцев на Ред де Сан-Луис, а  потом

пошел на Градас - на огромную паперть церкви Сан-Фелипе эль Реаль, затем к

колодцу Марибланка. Пуэрта дель Соль слыла самой шумной площадью  в  мире.

Гойя смотрел на шум и суету. Его толкали, ругали,  куда  бы  он  ни  стал,

всюду он был не на месте, всюду мешал, но он не обращал на  это  внимания;

он смотрел и наслаждался шумом.  Сарагоса  показалась  ему  мертвой,  зато

каким живым был Мадрид!

   "Вода, вода холодная!" - кричали водоносы, они  стояли  Вокруг  колодца

Марибланка под непонятной статуей, о  которой  никто  не  знал,  кого  она

изображает: Венеру или Веру, - но она была знаменита тем, что много  видит

и много слышит и, несмотря на свою принадлежность к женскому полу, никогда

не сплетничает. "Холодной воды, - кричали водоносы, - кому холодной  воды?

Прямо из колодца!" - "Апельсины, - кричали  торговки  апельсинами,  -  две

штуки на куарто!" - "Прикажите коляску, сеньор, -  зазывали  извозчики.  -

Колясочка у меня загляденье!  Животина  добрая!  Покатаю  по  Прадо.  Куда

угодно, сеньор?" -  "Подайте  милостыньку  ради  пресвятой  богородицы,  -

просил  калека.  -  Подайте   милостыньку   безногому   ветерану,   храбро

сражавшемуся с безбожниками". - "Как поживаешь,  красавчик?  -  предлагала

свои услуги девица. - Пойдем, полюбуйся, какая у меня спальня,  миленочек!

Полюбуйся, какая постелька! Мягкая, нарядная, другой такой и не сыщешь!" -

"Покайтеся! - вопил,  стоя  на  скамейке,  монах.  -  Покайтеся  и  купите

отпущение грехов!" - "Газеты, свежие газеты, "Циарио", "Гасета!" - кричали

продавцы. - Берите три последние!" И громко  переговаривались  гвардейские

офицеры, и кавалеры  читали  вслух  дамам  пестрые  объявления,  и  шумели

солдаты валлонской и швейцарской гвардии, и те, кому надо  было  составить

прошение начальству, диктовали  публичным  писцам,  и  бродячий  комедиант

заставлял  плясать  ученую  обезьянку,  и  горячо  спорили   "проектисты",

предлагавшие в своих проектах спасти испанское  королевство,  а  заодно  и

весь мир, и то и дело предлагала свой товар старьевщики.

   Гойя стоял и смотрел.  "На  Пуэрта  дель  Соль  мулов  остерегайся,  от

колясок спасайся, на женщин не  гляди,  от  болтунов  стремглав  беги!"  -

гласила поговорка. Он не остерегался. Он стоял и смотрел. Он слышал  и  не

слышал, он знал каждый возглас и каждое слово и уже не  знал  их,  и  знал

лучше, чем прежде.

   Но вот на площади появилась слепая певица. Мадрид не  доверял  слепцам:

слишком многие превращались в слепцов, чтобы легче залезать в карманы или,

в лучшем случае, возбуждать жалость. Жители Мадрида обычно зло подшучивали

над слепцами - и зрячими и незрячими, - и Гойя  не  раз  принимал  в  этом

участие. Но сейчас  при  виде  слепой  он  болезненно  ощутил  собственную

глухоту. Она пела и сама себе аккомпанировала на гитаре; уж, конечно,  она

сочинила хорошую песню, потому что все слушали, затаив дыхание,  переживая

вместе с певицей страх и радость; Франсиско же, хоть и смотрел внимательно

ей в рот, не понимал ничего. Партнер певицы меж тем показывал  картинки  -

пеструю мазню, иллюстрирующую то, что она пела, и вдруг Гойя расхохотался;

он подумал, что не слышит ее слов, а она не видит картинок к ним.

   Песня,  несомненно,  рассказывала  об  Эль  Марагото,  о  том  страшном

разбойнике, которого поймал монах Сальдивиа. Эль Марагото не принадлежал к

благородным разбойникам; это был изверг, тупой, звероподобный, кровожадный

и алчный. И когда  бедный  монах  предложил  ему  все,  что  имел  -  пару

сандалий, он решил пристукнуть его своим ружьем. "На тебя вместе с  твоими

сандалиями пули жалко", - закричал Эль Марагото. Но храбрый монах бросился

на него, отнял ружье, всадил удиравшему разбойнику пулю  в  зад  и  связал

его. Вся страна радовалась на смелого капуцина, и  толпа  на  Пуэрта  дель

Соль в восторге внимала певице,  явно  расцвечивавшей  события  красочными

подробностями. Гойя почувствовал себя отщепенцем. Он  купил  текст  песни,

чтобы почитать его дома. День был на исходе, колокола звонили  к  вечерне,

продавцы зажигали свет в лавках; перед домами и перед  изображениями  девы

Марии уже горели фонари. Гойя отправился домой.

   На балконах сидели люди и радовались  прохладе.  На  балконе  мрачного,

подозрительного дома, почти без окон,  сидели,  опершись  на  перила,  две

девушки в светлом - миловидные  и  пышные;  они  рассказывали  друг  другу

что-то очень занимательное, но все же то  и  дело  посматривали  вниз,  на

проходивших мужчин. А за спиной девушек, в тени, закутавшись в плащи  так,

что не видно было лиц, неподвижно стояли два молодца.  Гойя  посмотрел  на

балкон, замедлил шаг,  затем  совсем  остановился.  Вероятно,  он  смотрел

слишком долго, завернутые в плащи мужчины сделали движение, чуть заметное,

но угрожающее; благоразумнее было поскорее пройти мимо. Да,  вот  там,  на

балконе, настоящие махи из Манолерии, махи во всем их соблазне и блеске, а

за их спиной - и так оно должно быть - мрак и угроза.

   На следующий день Агустин спросил, когда же наконец они начнут  портрет

маркиза де Кастрофуэрте. Но Гойя  только  покачал  головой.  У  него  было

другое на уме.  Он  написал  то,  что  пережил  вчера.  Написал  на  шести

небольших дощечках историю разбойника Эль Марагото. Как он напал  у  ворот

монастыря на капуцина и как  тот  не  потерял  присутствия  духа  и  смело

захватил  подстреленного  им  разбойника.  Это  был  незатейливый,   живой

рассказ, вся песня была тут и  вся  та  простая,  откровенная  радость,  с

которой слушали эту песню на Пуэрта дель Соль.

   Но  потом  Гойей  завладела  другая  картина,  картина  казни   другого

разбойника, при которой он присутствовал на площади в Кордове,  -  картина

казни Пуньяля. И он  изобразил  уже  удушенного,  мертвого  разбойника  на

помосте, в желтой власянице, обросшего бородой, одного в  ярком  солнечном

свете.

   Еще в тот же день - ему не терпелось еще  в  тот  же  день  начать  эту

картину - он принялся писать мах, настоящих, тех, что видел на балконе,  и

их грозных кавалеров, стоявших в тени, и он написал тот  соблазн,  который

исходит от этих женщин и вселяется в мужчину, и то опасное и мрачное,  что

стоит за их спиной и только усиливает соблазн.

   Он показал картину дону Эстеве.

   -  Что  же,  по-твоему,  лучше  было  бы  писать  портрет  маркиза   де

Кастрофуэрте? - спросил он, гордый я довольный.

   Агустин проглотил слюну, пожевал губами.

   - У тебя вечно что-нибудь новенькое, - сказал он; и действительно,  это

была совсем новая манера, не та, в  которой  Гойя  обычно  писал  подобные

сцены.

   Ему и раньше приходилось изображать сцены из жизни  разбойников  и  мах

для шпалер королевских покоев, но то  были  веселые  и  вполне  безобидные

картинки, эти же далеко не безобидны; и  Агустину  казалось  удивительным,

тревожным и радостным, что первый  придворный  живописец  пишет  теперь  в

такой манере. А Франсиско меж тем веселился и хвастался.

   - Слышно, как Марагото грозится? - спрашивал он. - Слышно, как стреляет

монах? Слышно, как шепчутся махи? Заметно, что это  рисовал  глухой?  -  И

раньше, чем Агустин успел ответить, он  гордо  сказал:  -  Видишь!  Я  еще

чему-то научился! Plus ultra!

   - Что ты думаешь  делать  с  этими  картинами?  -  спросил  Агустин.  -

Герцогиня  Осунская  хотела  приобрести  два-три  небольших  холста.   Ей,

конечно, понравится "Разбойник Марагото".

   - Эти картины непродажные, - ответил Гойя. - Я написал их для себя.  Но

я их раздарю. Одну можешь взять себе, остальные я подарю Хосефе.

   Хосефа была удивлена, но  покраснела  от  радости.  Улыбаясь,  степенно

выводя буквы, как научили ее в монастыре,  она  написала:  "Спасибо"  -  и

поставила крест, как всегда ставила в конце того, что писала.

   Он смотрел на нее. За последнее время Хосефа еще больше  похудела,  еще

больше ушла в себя. Не так уж много было у них о чем говорить,  и  все  же

теперь он охотно бы с ней  поболтал.  Многие  друзья  и  даже  чужие  люди

изучили азбуку глухих; его огорчало и раздражало, что она не  приложила  к

этому ни малейшего старания.

   Вдруг ему пришло в голову написать ее портрет. Он видел  ее  по-новому,

видел яснее, чем прежде. Видел то, что его часто в  ней  раздражало  -  ее

сходство с братом, неверие в него, Франсиско, и в его талант. Но  видел  и

то, чего раньше не хотел видеть: рожденные любовью огорчение и тревогу  за

него, такого нечестивого, непокорного, ни в чем не знающего удержу.

   Хосефа была хорошей, терпеливой моделью. Она сидела на стуле, как он ей

велел, прямо, накинув на  плечи  дорогую,  слегка  топорщащуюся  шаль.  Он

подчеркнул ее арагонскую неподвижность,  гордость,  придал  очаровательную

строгость позе. Он смотрел на нее с любовью; он ее не украсил,  но  сделал

чуть-чуть моложе. Вот она сидит, высоко держа голову, увенчанную  тяжелыми

золотисто-рыжими косами; нос большой, тонкогубый рот под ним плотно  сжат.

Черты продолговатого лица заострены, кожа еще нежная  и  розовая,  но  уже

видны  первые  следы  увядания;  в  покатых  плечах   чувствуется   легкая

усталость. Большие лучистые  глаза  печально  смотрят  куда-то  вдаль,  за

зрителя. А руки в серых перчатках тяжело лежат на  коленях,  пальцы  левой

руки, словно окоченевшие и странно растопыренные, лежат на правой.

   Портрет  был  хороший,  любящий,  но  не  радостный.  Совсем   не   как

сарагосский, где он изобразил-ее с двумя детьми.  Нет,  не  жизнерадостный

Гойя писал этот последний портрет.

   Последний портрет.  Несколько  дней  спустя  после  окончания  портрета

Хосефа занемогла и слегла. Она таяла на глазах.  Причина  ее  смертельного

истощения была ясна: коварный климат - лютые морозы  зимой,  палящий  зной

летом, сильные ветра, а затем - частые беременности.

   Сейчас, когда дело шло к концу, ей, молчальнице, надо было  многое  ему

сказать. И теперь он увидел, как несправедлив был, обижаясь,  что  она  не

научилась азбуке глухонемых. Она научилась, и если не прибегала к ней,  то

лишь из-за своей замороженности. Сейчас она говорила с ним своими усталыми

пальцами, но всего два-три дня, потом у нее отяжелели руки. Он видел,  как

она шевелит губами, тоже с большим усилием, и  он  прочитал  по  губам  ее

последний завет: "Будь  бережлив,  Франчо!  Не  растрачивай  ни  себя,  ни

деньги!" Она умерла так же, как жила, тихо, никому не доставляя хлопот,  с

заботливым словом на устах.

   Лицо покойницы, обрамленное густыми золотисто-рыжими волосами, казалось

менее утомленным, чем в последние  дни.  Гойя  вспоминал  прожитую  вместе

жизнь; нежное, стройное, неловкое тело девушки, до него не знавшей мужчин;

безропотные муки, в  которых  она  рожала  ему  детей;  долгие  безмолвные

страдания, которые выносила из-за него; ее непонимание его  искусства;  ее

стойкую любовь. Как ужасно, что она умерла именно сейчас,  когда  они  оба

гораздо лучше узнали друг друга.

   Но он не испытывал того яростного отчаяния, которое  обычно  так  легко

нападало на него. Скорее его сковывало грустное,  тупое  чувство  пустоты,

сознание безысходного одиночества.

 

   Погребение Хосефы

   Он обставил очень скромно,

   Без роскошества, с которым

   Он похоронил когда-то

   Маленькую дочь Элену.

   С кладбища вернувшись, мрачно

   Произнес слова старинной

   Поговорки: "Мертвых - в землю,

   А живых - за стол".

   С надеждой

   Видели друзья, что Гойя

   Это новое несчастье

   Перенес без исступленья.

   И он сам решил: отныне

   Он, наверное, избавлен

   От врага, который вечно

   Жил в его груди.

 

 

 

 
Благодарим:
Гойя Франсиско Хосе - о знаменитом испанском живописце
e-mail: info@goia.ru
ArtNow.ru
Облако интересных статей:
ГлавнаяГостевая книгаКарта сайтаКонтактыГалерея